Другое дело - литературные достоинства "Инонии". Поэма очень талантлива. Но для наслаждения ее достоинствами надобно в нее погрузиться, обладая чем-то вроде прочного водолазного наряда. Только запасшись таким нарядом, читатель духовно безнаказанно сможет разглядеть соблазнительные красоты "Инонии".
***
"Инония" была лебединой песней Есенина как поэта революции и чаемой новой правды. Заблуждался он или нет, сходились или не сходились в его писаниях логические концы с концами, худо ли, хорошо ли, - как ни судить, а несомненно, что Есенин высказывал, "выпевал" многое из того, что носилось в тогдашнем катастрофическом воздухе. В этом смысле, если угодно, он действительно был "пророком". Пророком своих и чужих заблуждений, несбывшихся упований, ошибок, - но пророком. С "Инонией" он высказался весь, до конца. После нее ему, в сущности, сказать было нечего. Слово было за событиями. Инония реальная должна была настать - или не настать. По меньшей мере, Россия должна была к ней двинуться - или не двинуться.
Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо не красивое, но миловидное. А лучше всего была его веселость, легкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное - отличнейшего товарища.
Мы не часто встречались и почти всегда - на людях. Только раз прогуляли мы по Москве всю ночь, вдвоем. Говорили, конечно, о революции, но в памяти остались одни незначительные отрывки. Помню, что мы простились, уже на рассвете, у дома, где жил Есенин, на Тверской, возле Постниковского пассажа. Прощались довольные друг другом. Усердно звали друг друга в гости - да так оба и не собрались. Думаю - потому, что Есенину был не по душе круг моих друзей, мне же - его окружение.
Вращался он тогда в дурном обществе. Преимущественно это были молодые люди, примкнувшие к левым эсерам и большевикам, довольно невежественные, но чувствовавшие решительную готовность к переустройству мира. Философствовали непрестанно, и непременно в экстремистском духе. Люди были широкие. Мало ели, но много пили. Не то пламенно веровали, не то пламенно кощунствовали. Ходили к проституткам проповедовать революцию - и били их. Основным образом делились на два типа. Первый - мрачный брюнет с большой бородой. Второй белокурый юноша с длинными волосами и серафическим взором, слегка "нестеровского" облика. И те и другие готовы были ради ближнего отдать последнюю рубашку и загубить свою душу. Самого же ближнего - тут же расстрелять, если того "потребует революция". Все писали стихи, и все имели непосредственное касательство к че-ка. Кое-кто из серафических блондинов позднее прославился именно на почве расстреливания. Думаю, что Есенин знался с ними из небрезгливого любопытства и из любви к крайностям, каковы бы они ни были.
Помню такую историю. Тогда же, весной 1918 года, Алексей Толстой вздумал справлять именины. Созвал всю Москву литературную: "Сами приходите и вообще публику приводите". Собралось человек сорок, если не больше. Пришел и Есенин. Привел бородатого брюнета в кожаной куртке. Брюнет прислушивался к беседам. Порою вставлял словцо - и неглупое. Это был Блюмкин11, месяца через три убивший графа Мирбаха, германского посла. Есенин с ним, видимо, дружил. Была в числе гостей поэтесса К.12 Приглянулась она Есенину. Стал ухаживать. Захотел щегольнуть - и простодушно предложил поэтессе:
- А хотите поглядеть, как расстреливают? Я это вам через Блюмкина в одну минуту устрою.
Кажется, жил он довольно бестолково. В ту пору сблизился и с большевицкими "сферами".
Еще ранее, чем "Инонию", написал он стихотворение "Товарищ", вещь очень слабую, но любопытную. В ней он впервые расширил свою "социальную базу", выведя рабочих. Рабочие вышли довольно неправдоподобны, но важно то, что в число строителей новой истины включался теперь тот самый пролетариат, который вообще трактовался крестьянскими поэтами как "хулиган" и "шпана". Перемена произошла с разительной быстротой и неожиданностью, что опять-таки объясняется теми влияниями, под которые подпал Есенин.
В начале 1919 года13 вздумал он записаться в большевицкую партию. Его не приняли, но намерение знаменательно. Понимал ли Есенин, что для пророка того, что "больше революции", вступление в РКП было бы огромнейшим "понижением", что из созидателей Инонии он спустился бы до роли рядового устроителя РСФСР? Думаю - не понимал. В ту же пору с наивной гордостью он воскликнул: "Мать моя родина! Я большевик".
"Пророческий" период кончился. Есенин стал смотреть не в будущее, а в настоящее.
***
Если бы его приняли в РКП, из этого бы не вышло ничего хорошего. Увлечение пролетариатом и пролетарской революцией оказалось непрочно. Раньше, чем многие другие, соблазненные дурманом военного коммунизма, он увидел, что дело не идет не только к Социализму с большой буквы, но даже и с самой маленькой. Понял, что на пути в Инонию большевики не попутчики. И вот он бросает им горький и ядовитый упрек:
Веслами отрубленных рук
Вы гребете в страну грядущего!
У него еще не хватает мужества признать, что Инония не состоялась и не состоится. Ему еще хочется надеяться, он вновь обращает все упования на деревню. Он пишет "Пугачева", а затем едет куда-то в деревню - прикоснуться к земле, занять у нее новых сил.
Деревня не оправдала надежд. Есенин увидел, что она не такова, какой он ее воспел. Но, по слабости человеческой, он не захотел заметить внутренних, органических причин, по которым она и после "грозы и бури" не двинулась по пути к Инонии. Он валит вину на "город", на городскую культуру, которой большевики, по его мнению, отравляют деревянную Русь. Ему кажется, что виноват прибежавший из города автомобиль, трубящий в "погибельный рог". По какой-то иронии судьбы, только теперь, когда заводы и фабрики фактически остановились, он вдруг их заметил, и ему чудится, будто они слишком близко стали к деревне - и отравляют ее: